— Благодарю вас, но я вырос в глуши. Если никто не поможет мне свернуть шею, я ее и не сверну.
— Это хорошо, — женщина улыбнулась, и вот в этой улыбке родство с Сэймэем показало себя с разительной силой.
Райко поклонился и вернулся к своим.
Утро выдалось холодное и сырое, как накануне красный закат и предвещал. Староста, что с вечера опасливо косился на заезжих самураев, с утра только хмурился и кряхтел. Был он по здешним меркам человек зажиточный, даже дом крыт не соломой, а дранкой. Но, видать, не очень много о последующих рождениях думал, и исправлять свою карму благодеяниями не торопился: самураям ни омовения, ни жаровни в комнату не предложил.
Утром, едва рассвело, расторопный Цуна только успел огонь в очаге развести да котелок повесить — как в ворота постучали. Староста с удивительным проворством и не менее удивительной любезностью склонился перед монахиней с посохом, в дорожной широкой шляпе с вуалью. Та подняла вуаль — и гости старосты тоже преклонили колена, кто быстрей, кто медленнее. В воротах стояла сама почтенная Сэйсё. В поводу она вела низкорослого лохматого коника, довольно понурого с виду.
— Ну, тут кто-нибудь собирается накормить одинокую старую монахиню? — спросила женщина у старосты.
Тот, не разгибаясь, провел ее в комнаты, где Райко и его люди уже наладились подкрепиться перед дорогой. Еда была самой простой: просяная каша да слегка приваренные кусочки высушенного тунца из дорожных запасов Райко.
— Дайте-ка и мне, — монахиня, поставив посох у дверей, протянула хозяйке чашу для подаяний — и та лопаткой поспешно набросала туда неприглядного варева.
Преподобная Сэйсё не переставала удивлять. Теперь оказалось, что ест она так же споро, как Кинтоки. Своей простой до грубости повадкой она напоминала преподобного Куя, которого Райко глубоко почитал за подлинно святой образ жизни — но представить себе преподобного Куя так лихо уписывающим просо за обе щеки Райко никак не мог.
— Вы самолично приехать соизволили, — проговорил он, теряясь. — Такая честь для нас…
— Мой непутевый сынок, — монахиня слизнула с губы приставшее зернышко, — не желает высовывать носа из столицы и отправил вас, желторотых птенцов, одних к чертям в зубы. Ну да старушка еще не совсем мертва, хвала имени Будды.
— Что вы, почтенная! — воскликнул Райко. — Я никогда не подумал бы…
— А зря, — оборвала его женщина. — Думать надо, юноша. Хотя бы иногда. Голова у вас не только для того, чтобы носить эбоси. Сынок просил меня помочь вам советом — но какой бог знает, как обернутся дела? Я умею отгонять нечистую силу, врачевать, распознавать ложь и правду — и не бойтесь, я вас в пути не задержу.
Райко вспомнил, как мог бегать Сэймэй, и решил, что конь монахине нужен больше, чтобы не смущать людей — ну и чтобы о чудесах лишнее не болтали. Хотя смущать людей матушка Сэйсё, похоже, любила…
— Всё копаетесь, — она налила горячей воды в опустевшую чашку, всыпала каких-то травок. — Ну из вас и едоки. И это здесь, на Западе, зовется мужчиной?
— Да мы все из Канто! [69] — возмутился Садамицу. — Кроме вот этого красавца, — показал он на Кинтоки.
Усомниться в мужестве гиганта и впрямь было трудно.
— Ну, значит, и Восток испортился тоже, — невозмутимо заключила монахиня. — Ты, здоровенный, как тебя зовут? Давай чашку, я тебе насыплю одной китайской травки, не пожалеешь. Остатки сна как рукой снимет. Травку эту открыл святой отшельник Дарума. Рассказывают, что во время медитаций его все время клонило в сон. Осерчав, он себе веки вырвал и прочь их отбросил. Десять лет после этого, с места не двигаясь, Будду созерцая, он просидел — а когда в мир вернулся, оказалось, что из его век чудесные кусты выросли, чьи листья с белыми ресничками спать не дают…
Кинтоки с опасением посмотрел в чашку, переданную монахиней — словно и в самом деле ожидал увидеть там плавающие веки.
Жидкость оказалась странной на вкус — чуть травянистой, чуть горьковатой, чуть пряной… и действительно смыла остатки сна, как будто по глазам изнутри пролилась родниковая вода.
Спасибо отшельнику Даруме.
Впрочем, преподобная Сэйсё удивила их еще не раз. Начиная с того, что она вдребезги изругала избранный ими путь к горе Оэ.
— Двигаться туда по торговой дороге? Да у негодяя свои люди на ближних заставах. Может, вы еще собираетесь подъехать к главным воротам их крепости и по всем самурайским правилам провозгласить свои имена? Им это очень понравится, уверяю вас. Да что ж за стража такая в столице — одеты как самураи, а думают как придворные! Неужто вы там у себя всех разбойников заранее предупреждаете? Вот им раздолье…
— Почтенная госпожа Сэйсё, я решил ехать торговой дорогой, потому что считал, что существа, способные учуять человека издалека, заметят меня и моих спутников, как бы я ни прятался. А потому нечего утомлять людей и коней попусту. Вы считаете, что мы как-то можем укрыться от взора этой лжебогини?
— Да, — сказала женщина. — По стране бродит довольно много беззаконных монахов-ямабуси. Я предлагаю притвориться одной из таких шаек и сделать вид, будто мы хотим пристать к банде Пропойцы. Такие монахи непременно избегали бы торгового тракта…
— А мы сойдем за них — изнутри? — внешность изменить не так уж и сложно.
— Нет ничего, что не было бы подвластно человеку на краткое время, внутри или снаружи… обычно людям не хватает желания. Хотя я думаю, что на первых порах это и вовсе неважно. Далеко не сразу нам дадут встретиться с богиней, если вообще дадут. Дело за малым — переодеться. Я привезла во вьюках несколько монашеских облачений. Полный доспех под них, конечно, не спрячешь — придется ограничиться нагрудниками, наручами и, быть может, поножами. Коней оставите здесь, ваши боевые красавцы вас выдадут. Все, что нужно, повезем на моем коньке, во вьюках. Людей наш маскарад обманет, если вы четверо будете хранить молчание и позволите отдуваться за вас мне и молодому человеку, который принес обеты убасоку.
— Но матушка, — робко сказал Цуна, — кто же вас примет за мужчину?
— За мужчину — может, и не примут, — голос монахини, и без того довольно низкий для женщины, изменился так, что стал совсем похож на мальчишеский альт Цуны, — а вот за евнуха, пожалуй, сойду.
И правда. Есть же гнусный обычай — ради певческого голоса калечить детей. И в монахах таких много. Хотя в земле Ямато, в отличие от Китая, обычай этот мало распространился — чему Райко был только рад: по хроникам судя, там у каждого второго императора могущественный евнух за троном стоял. Взять того же Чжао Гао, который страну до усобицы довел, а известен повсеместно через историю о том, как выявлял и казнил придворных, способных сопротивляться его влиянию, показывая на оленя и заставляя называть его лошадью… С тех пор и говорят о таких негодяях — «сирокуиба», «указывает на оленя, говорит — лошадь». А слово «дурак» и пишут знаками «лошадь» и «олень».
А с другой стороны — не тем ли занимаются и Фудзивара? Что толку с того, что они не евнухи и умеют плодиться? Так даже хуже… Не семья, растение-паразит, оплели страну… Райко поморщился. Если так думает он — что на уме у других? И далеко ли до того времени, когда война вспыхнет сама собой? Не нужно было просить Сэймэя о гадании…
— Ну что же, в путь! — Монахиня поднялась, стряхнула пыль с холщовых штанов, сунула за пазуху чашку и палочки, взяла посох. Некоторое время ушло на то, чтобы переоблачиться и увязать во вьюки самое необходимое: главным образом оружие. Часть доспехов поддели под монашеские ризы — кое-что было видно, но само по себе не портило маскировки: беззаконные монахи нередко носили доспех. На Кинтоки ризы по размеру, конечно, не нашлось — он надел только кэса [70] и повесил на шею огромные четки.
Шагать пешком было непривычно. Самураи ездят верхом, вельможи — в повозках и паланкинах. По подсчетам Райко, они прошли всего около трех ри [71] до полудня — а ноги уже болели так, словно побывали в тисках палача.